Купринька смотрел на бабу Зою с непониманием, сказка ему не понравилась. А от описания слуг и вовсе мурашки по телу бежали, неприятные такие.

– Вот и нам нужно с тобой сквозь землю провалиться, Купринюшка. Вот и нам нужно, – пояснила баба Зоя.

Глава 20

Баба Зоя все еще сновала по дому… нет, пожалуй, не сновала. «Сновала» – это когда суетно, шаркая ногами, туда-сюда, туда-сюда. А баба Зоя уже не суетилась. Она, что муха, вдруг проснувшаяся посреди зимы, сонно передвигала ногами, не зная, к какому углу пристать, замирала, потом резко набирала ходу, хаотично перемещалась по дому и вновь замирала. Да, как зимняя муха. Разве что в стекла истерично не билась. Может, потому что окна закрыты шторами и ставнями? Как знать. Как знать. Купринька же сел возле Зеркала, забился, пусть и не в угол. Чувствовал – нечто грядет. И хотя все эти сумбурные сборы не были ему понятны, появилось смутное ощущение того, что в Доме он последний раз. Мальчик оглядел полумрачные комнатные Просторы, нахмурился на захламленное Подкроватье – оно Куприньке и в прежнем виде не нравилось, а теперь уж, со всем этим ворохом вещей, и подавно.

Вытянув шею, глянул на того, из Зазеркалья. Вихрастый выглядел испуганным и немножко удивленным. Он тоже не понимал, что здесь происходит, но, кажись, чувствовал, что вот-вот останется один-одинешенек; никто-то не будет больше показывать ему языки, здороваться при встрече, вытягивать ладонь.

Вихрастый заморгал часто-часто: еще немного, и расплачется. Купринька отвернулся от Зеркала, чтобы не видеть слез друга, но отчего-то и сам прослезился. Хотя ему было ничуть не жаль, если придется вдруг покинуть Дом. От этого места не осталось ни одного теплого воспоминания. Если они вообще когда-либо были.

Что вспоминать? Вечный полумрак? Постоянные ограничения? Побои? В Доме нет ни одного уголка, в котором Купринька бы чувствовал себя спокойно. Даже шкаф, и тот давно перестал быть его крепостью, его защитой. Последние недели баба Зоя бесцеремонно распахивала дверки, выволакивала Куприньку наружу, когда ей вздумается. Это раньше она уважала его место, не лезла, не заглядывала. А теперь какая же это крепость? Про остальные уголки и вовсе лучше не вспоминать. Взять тот же Подпол. Неделю назад баба Зоя заточила в него Куприньку, уж не упомнишь, за какую такую провинность: то ли кашлять надумал, то ли за ухом почесал в ненужный момент. Заставила она стащить Куприньку носки и босого отправила в Подпол. В Подполе пол земляной, холодный, по нему мокрицы то и дело бегают, мальчишеских ног не замечают, на пальцы заползают. Фу, мерзкие! Ноги быстро замерзли, мокрицы быстро осточертели, принялся Купринька пританцовывать, с ноги на ногу перепрыгивать, чтобы не застудиться да чтобы прогнать Подпольную живность (фу, мерзость). Видать, расшумелся. Заскрипел замок. Показалась в Подпольном проеме баб-Зоина голова. «Это что еще за самодеятельность?» – прорычала голова. Купринька замер: знает, что после такого рыка следует наказание, да похлеще прежнего. А вот и оно! Не заставило себя долго ждать. Баба Зоя протянула в Подпол руку и приказала: «А ну, сымай майку. – Потом подумала немного, всего с полсекундочки, и добавила: – И штаны тоже. – И еще через секунду: – Трусы, так и быть, оставь пока». Пока. Обнадеживает. Купринька стал медленно стаскивать майку. Очень уж не хотелось с ней расставаться: в Подполе промозгло, сыро, неприятно. По телу врассыпную побежали мурашки – колючее напоминание о том, что раздеваться не стоило бы. Но разве бабу Зою переубедишь? У той самой рука уже подмерзла, поэтому бабушка начала подгонять Куприньку: «Ну, че там чешешься? Че чешешься? Забыл, как майку раздевать, что ли? Я вот тебя сейчас для скорости-то водой окачу, все вспомнишь, как миленький. Легче нести песок, соль и железо, а не человека» [20] . – Купринька протянул ей майку. – Штаны! Штаны давай скорее! – Окоченелыми руками стянул Купринька штаны. Те хоть и были тоненькими, но мало-мальски согревали. Теперь же без штанов, носков и майки стало совсем холодно, аж зубы застучали, да так, что баба Зоя услыхала. – Шо там? Зубами, что ли, стучишь, а? Ты мне это брось! Ты мне это не выдумывай! Зубами он вздумал стучать! На жалось мою давить! Неча тут давить на то, чего не имеем. Понял? – Схватила Купринькины вещи, хлопнула крышкой Подпола и пропала на несколько часов.

Потом, как всегда, наступало покаяние. Это когда баб Зоя вдруг спохватывалась, вдруг решала, что как-то неправильно она поступила, как-то не так, начинала причитать: «Батюшки родные, да что ж я наделала? Это ж надо! В холоде столько держать, голодом столько морить бедного моего Купринюшку. – Вытаскивала мальчика за руки из Подпола, принималась растирать его сухими морщинистыми ладошками (толку-то?) и приговаривать: – Щас-щас-щас, щас-щас-щас, щас согреешься, щас чайку горяченького, да? – Шла на кухню за чаем, тут не обманывала, а по пути словно забывала, что это она Куприньку в Подпол посадила, это она его почти донага раздеться заставила, потому как возвращалась с кухни с чашкой чая и претензией: – И зачем ты только, дурья башка, в Подпол полез? И как тебе такое в голову-то пришло? Мысли человека – глубокая вода [21] . Замерз, а мне вот теперь отогревай, а мне вот теперь отпаивай. «Мальчик не спорил, а то, не дай Бог (ты слышишь там, из-за занавески?), опять разгневает бабушку. Купринька после того раза заболел на неделю, чем вызвал новые недовольства у баб Зои – лечи его тут теперь. И долго ему чудилось, что по ногам ползают мерзкие мокрицы. Бр-р. Ну, хорошо. Подполье мало кто любит. А если печь? Хорошую, добрую, теплую. Ее можно любить? По ней можно скучать? Вспоминать, как приказала баба Зоя прижать ладони к разогретой печи и не отпускать, покуда она не разрешит. Это она так Куприньку проучить решила за то, что он ошейник от цепи слишком часто руками трогал. А как его не трогать, если больно? Вот баба Зоя и поставила мальчика лицом к печи, ноги на ширине плеч, руки полусогнуты в локтях и к печи же прижаты. «Стой вот так, пока не поймешь!» А что тут понимать? Купринькины руки ему не принадлежат. Купринькиными руками только баба Зоя вправе распоряжаться: говорить им, что трогать, а что нет, как махать, как лежать, как ухо чесать. Сам Купринька такого права лишен. Вот и стоит, вот и прижимает свои, да не свои, ладони к горячей печи. Слышит, как потрескивают в той поленья, как ворчит баба Зоя за спиной: «Крепче, крепче давай, не филонь». Поначалу было тепло. Потом стало жарко. Потом припекло. Ай, горячо!

Купринька руки одернул. Баба Зоя заорала: «А ну, верни на место!» Купринька послушался, вновь ладони к печи приложил. А там сразу горячо, сразу больно – того и гляди сгорят, потрескивая, как поленья.

По щекам мальчика покатились слезы, сначала тихие, крупными каплями падали на пол, после переросли во всхлипы, осторожные, несмелые. А потом как завопит Купринька, не в силах сдержаться от боли и обиды: «А-а-а! А-а-а! А-а-а! А-а-а!» Баба Зоя забегала, засуетилась: ей и страшно, что услышит кто сей крик. На Куприньку сердится, что тот ревет. «Замолчи! Замолкни сейчас же! – кричит баба Зоя. А Купринька не может. Ладони от печи не отрывает: выполняет приказание честно. А ладони горят, а ладони зудят, а ладоней уже словно нет – одни головешки от них остались. Прошлась баба Зоя кочергой по Купринькиной спине, да только хуже сделала. Пуще прежнего разорался мальчик: «А-а-а! А-а-а! А-а-а!» И не унять никак. Загорелась и спина, только от ударов кочерги уже. Весь Купринька полыхает. Разве можно после такого печь любить? Разве можно по ней скучать? Баб Зоя тогда Куприньку от печи оторвала, а он все орал и орал – огонь из рук и спины не уходил никак. Сунула тогда баб Зоя руки мальчика в ушат с водой. Полегчало. Словно бы и спине тоже, хотя ее никто в холодную воду не опускал. Баба Зоя наглаживала прям в воде остывающие руки Куприньки и приговаривала: «Ничего-ничего, скоро пройдет, скоро пройдет, не беспокойси». Или же скучать по столу, за которым не раз получал затрещины? Или по кровати, в которой приходилось лежать, к баб Зое привязанным? Или по красному углу, обитатели которого так и не принесли спасения Куприньке, сколько бы он ни просил, как бы он ни молился? Нет, не по чему здесь скучать. Даже по шкафу. А баба Зоя словно бы прощалась с Домом. И словно бы не хотела этого делать. Все еще сонной мухой передвигалась она из комнаты в комнату, от предмета к предмету. Погладила кровать, протерла рукой иконы, поправила шторы на закрытых окнах, пошаркала ногой, уставясь в пол, просидела на диване, уткнувшись в закрытый простыней телевизор. Минут с десять простояла у кухонного стола, водя по нему рукой, задерживаясь у гвоздей, ласково ковыряя тем шляпки, словно раздумывая: забрать с собой или нет. Еще десять минут провела на табуретке, той самой, на которой выпила несколько тысяч чашек чая, столько же съела тарелок супа. Любимая табуреточка! Такая простая, такая родная. С печью обнялась: «Ты ж моя кормилица!» Поворошила застывшие угли – это словно бы вместо ласки. Поправила котелки да кастрюли на полке, переложила поудобнее кочергу, смахнула пыль с чайного сервиза: так и не попила из него чай, так и простоял без дела, не дождался особого случая. Прошлась по комнатам, поправила везде половики. Сама же вязала каждый. А зачем? А для чего? А кому теперь? Хотела цветы полить, да не стала: чем раньше умрут, тем лучше. Опустилась на колени перед Красным углом. Расшторивать тот не стала. Достала из кармана листочек, из календаря православного вырванный, и зашептала, глядя в него: