– Любимый, любимый… – повторяла Ленка, целуя белые полумесяцы волос на его шее.
– Т-ты с Р-родиком в пос-стели б-была так-кой же? – еле воскрес Илюша.
– Нет, – виновато ответила Ленка, – с Родионом мы не спали последние пять лет.
– К-ак ты могла? Р-родька так любил т-тебя! Его же-элали все ж-женщины м-мира…
– А меня желали все мужчины мира, – обиделась Ленка, – но сердцу-то не прикажешь…
– Н-ненавижу эт-тот мир! – Илюша встал и, спотыкаясь, направился в ванную. Навис над раковиной, подтянул ладонью свой натруженный инструмент и пустил мощную струю мочи, целясь в дорогой бронзовый слив. Желтые капли рикошетом оросили белоснежный кафель с золотистым позументом. Сзади подошла Ленка и, млея, словно ее стену обрызгали святой водой, прижалась к Илюшиной спине. Он уставился в зеркало, отороченное ангелами и лавровыми листьями. Уставший, белобрысый, рваный немолодой хиппи и ухоженная изысканная леди со сливочными кудрями и чернильными глазами. Она кокетливо нагнулась вбок, и стекло отразило ее крупную дынеподобную грудь. Илюша положил ладонь на вздернутый удивленный сосок, Ленка захлебнулась.
– Какие у тебя нежные пальцы…
– В эт-том з-зеркале должен б-быть мой б-брат, – сказал он нервно.
– Илюша…
– Мой б-браааат! – заорал он, задыхаясь.
Ленка не успела отпрыгнуть, как Илья с размаху вмазал в отражение кулаком. Осколки стекла с кровавыми брызгами фонтаном накрыли ванную комнату. Ленка присела, истошно закричала, маленький блестящий треугольник вонзился ей в плечо. Илюша стоял весь в крови, из щеки торчали фрагменты зеркала.
– Не смей б-больше подход-дить ко м-мне, – выл он в агонии, – иди к н-нему!
Голая Ленка огромным бежевым полотенцем вытирала кровь и щипчиками для бровей вытаскивала осколки из Илюшиной кожи. Налила водки, опрокинула ему в рот стакан, держа затылок, словно из соски поила котенка молоком. Илья ослаб, добрался до кровати и провалился в мучительный сон. Утром Ленка наливала рассол и целовала каждую царапину на драной роже. Потом шлифовала ему ногти собственной пилочкой, приговаривая, что он ее сильно поранил в интимных местах.
Это было наваждением. Он не мог от нее отказаться. Ленка приходила два-три раза в неделю и рвала его на куски как дикая самка. Секс был замешен на чувстве вины, горя и отчаяния. Илюша напрочь забыл о восхитительном безразличии и легкости, которые он всегда испытывал с малознакомыми женщинами, не умевшими порой даже говорить по-русски. Любовные ночи с женой умершего брата были какой-то чужой игрой, развлечением дьявола, ловкой манипуляцией пустыми, марионеточными куклами.
Связь между невесткой и младшим сыном почуял даже Лев Леонидович. Не выдержав стыда за своих детей и безумия жены, он поселился на даче, с головой ушел в садовое хозяйство, перестал общаться с родными, да и сам редко отвечал на звонки.
– Папа, почему вы не берете трубку, я волнуюсь, – спрашивала Ленка, – как ваше здоровье?
– Леночка, все хорошо, только вот «Славу победителя» пожрала какая-то тля. Боюсь, на жигулевскую яблоню перейдет.
– Родику скоро год будет, организуем поминки в «Пушкине» на Тверской. Ярик за вами заедет.
– Не надо, милая, я не приду. Надо опрыскать еще десять деревьев и срезать «волчки».
– Но, папа…
– Леночка, береги себя. Береги мальчиков. Люби их сильно. Я недолюбил Родика, мама его недолюбила, ты недолюбила… Поверь, с этим невозможно жить дальше…
Илюша приезжал к отцу редко. Они садились в деревянной, плохо протопленной комнате, пили папино яблочное вино, курили и молчали. В этом молчании Илья находил силы.
– Как мама? – выдавливал из себя отец.
– С-стареет, – отвечал Илюша, – каждый день с-смотрит фотографии и спраш-шивает, когда Лева вернется с д-дачи. Пообещала п-подруге, что ты прооперируешь ее с-сына-сердечника.
Папа вздыхал. Наливал в граненый стакан мутную яблочную жидкость. Крякал, опрокидывал в рот без тостов.
– Знаешь, твой приезд каждый раз был для нас подарком, а когда по три раза на неделе заскакивал Родька, привозил тонометры, лекарства, деликатесы, организовывал врачей, это казалось обыденным… – у Льва Леонидовича наворачивались слезы, – а ведь ты даже не знал, чем мы болеем, что любит мама на завтрак, какой ширины собачий пояс нужен мне…
– П-папа, не надо… Родик был Т-титаном… Я – н-ничтожество по сравнению с ним… Все ничтожества, к-кроме тебя. Ты хотя бы не испоганил его п-память…
Часть 4
Глава 27. Бирка
Ежедневно Илюша с Леной перебирали Родькины архивы, изучали с юристами финансовые документы. Илья часто спотыкался о детские фотографии, подолгу всматривался в них, откладывал в отдельную папку, тер кулаком влажные глаза. Он вообще стал сентиментальным. Нашел в шкафу курвиметр, отнял у Ленки перстни Родиона, которые поначалу не знал куда пристроить, закурил его старую трубку.
– Д-дай мне какую-нибудь к-крепкую коробку для х-хранения, – попросил он Ленку, когда артефактов их совместной с Родиком жизни накопилось довольно много.
Лена по одному доставала из шкафов с витражными дверцами лакированные деревянные сундучки, кованые серебряные ларцы, перламутровые несессеры, которые в большом количестве вручали Родиону благодарные пациенты, но Илюша мотал головой.
– Н-надо что-то такое… Ну типа м-маминой зеленой шкат-тулочки, была у нас в д-детстве… – бурчал он под нос.
– Кожаная шкатулка? Оливкового цвета? С ромбами?
– От-ткуда ты з-знаешь? – изумился Илья.
– Так она у меня, мама отдала, чтоб не потерялась при переезде.
Илюшины глаза загорелись:
– Н-найди мне ее!
Пока Ленка, балансируя нежными пятками на стремянке, рылась в антресолях, Илюша впал в какую-то сладостную летаргию. Маленький, он заходил в родительскую спальню, открывал дверь трехстворчатого шкафа, вставал на колени и оказывался на уровне самых нижних, узких и глубоких, полочек для мелких предметов. Там хранилась всякая «шара-бара», как говорила мама. Стоило потянуть за какую-нибудь ленту, как из недр этих полок, словно из шляпы фокусника, одномоментно вываливались спутанные между собой мамины рваные чулки, старые папины галстуки, их с Родькой носки со штопаными дырками, какие-то костяные бусы, ремни, веревки, нитки… И в куче этого барахла, если запустить руку вглубь по подмышку, стояла нехитрая шкатулка без замка, обтянутая мягкой оливковой кожей. На плоской крышке тиснением были выдавлены крупные ромбы, в каждом из них – простенькая розочка. Илюша с малых лет знал каждого пленника этой маленькой гробницы: мамины свадебные перчатки с дырочкой на указательном пальце; студенческая фотография в сепии: красивущий военный в кителе и нежная девушка с губками в бутончик; небольшое серебряное шильце, происхождения которого не знал никто; бабушкина золотая сережка с крупным аметистом и сломанной застежкой – ее всю жизнь планировали отдать ювелиру и превратить в кулон; выцветшие чеки, расписки и две бирки из красной клеенки, выданные маме при рождении сыновей. Каждый раз, выуживая это все со дна плюшевой коричневой подкладки, Илюша втягивал ноздрями запах, который он мысленно называл «до меня». Запах старой замши, надушенной, пропотевшей кожи, тлеющей бумаги и какой-то больничной грусти.
Когда Ленка достала с антресоли шкатулку, у Илюши защипало в носу. Он не видел ее около сорока лет, но подушечки пальцев будто сами ощутили рельефность незамысловатых ромбов, шелковистость подкладки и податливость крышечки, которую нужно было просто подцепить ногтем. Так он и сделал. Терпкий запах детства потек по капиллярам и разбежался мурашками по спине. Илюша подхватил двумя пальцами мамину сетчатую перчатку, прижал к губам и замычал. Все содержимое показалось каким-то маленьким, мультяшным, несерьезным, но дико милым. Дурацкое шильце, корявая сережка, треснутый глянец старого фото, на котором выделялась густая ретушь губ и бровей. Ленка села на пол, прижавшись лицом к Илюшиным коленям: